САМАЯ ДОРОГАЯ БУКВА В МИРЕ

Буква "ъ", так называемый «твердый знак», сейчас ведет себя тихо и смирно на страницах наших книг.

Как маленький скромный труженик, она появляется то тут, то там и выполняет всегда одну и ту же работу. Сравните такие пары слов:

обедать и объедать

сесть и съесть

В чем разница между словами, которые в эти пары входят?

В слове «съесть» звук "е" произносится не так, как мы его обычно выговариваем в середине слов, а так, как в начале: не как "е", а как «йэ». Ведь в начале слов буква "е" означает всегда не звук "е", а два звука: "й" + "е". Мы уже это видели на предыдущих страницах.

А раз это так, то у нас и создается впечатление, что слово с «ером» внутри произносится раздельно, как бы в два приема, с «двумя началами»:

Об + явление; суб + ект.

Поэтому говорят, что у твердого знака здесь роль разделителя. Но кроме того (и это мы уже отмечали), он просто заменяет собою «йот».

Что ж, работа не слишком заметная, но необходимая. Правда, у твердого знака‑"ера" есть в ней некоторый соперник, его меньшой братец — «ерь», или «ерик», — мягкий знак. Но труды между ними поделены: мягкий знак выступает там, где согласный звук перед «разделением» якобы смягчается; твердый должен указывать на отсутствие такого «смягчения» после приставок (хотя, признаться, в живой, звучащей речи это различие просто не замечается):

вь + юга, но въ + явь;

убь + ёт и объ + ект.

Так или иначе, «ер» работает, трудится. Попытайтесь убрать его с места, произойдет недоумение: читающий растеряется, не узнает самых обычных слов. Что значит «подезд»? Что значит «вявь», если рядом стоит «вязь»?

Итак, спасибо полезной букве, твердому знаку!

Но это только сейчас он стал таким тихим, скромным и добродетельным.

Недалеко ушло время, когда не только школьники, учившиеся грамоте, — весь народ наш буквально бедствовал под. игом этой буквы‑разбойника, буквы‑бездельника и лодыря, буквы‑паразита.

Тогда о твердом знаке с гневом и негодованием писали лучшие ученые‑языковеды[1]. Тогда ему посвящали страстные защитительные речи все, кто желал народу темноты, невежества и угнетения. Может быть, я преувеличиваю? Судите сами.

Возьмите первую фразу предыдущего абзаца:

Тогда о твёрдомъ знаке съ гнвомъ и негодованіемъ...

Еще не так давно, в 1917 году, напиши я ее, мне пришлось бы поставить в ней четыре твердых знака: на конце слов «твердом», "с", «гневом», «негодованием». И во всех этих случаях он стоял бы там совершенно зря. С ним или без него каждый прочел бы эту фразу совершенно одинаково. Он ничему не помогал, ничего не выражал, решительно ничего «не делал».

Так вот теперь и прикинем: дешево ли обходилась нашему народу в те дни эта буква‑лодырь?

Я читаю знаменитый роман Льва Толстого «Война и мир». Это старинное издание: оно вышло в свет в 1897 году и состоит из четырех одинаковых томиков, по 520 страниц в каждом. Всего в нем 2080 страниц.

Интересно, нельзя ли подсчитать: сколько на таких 2080 страницах уместилось букв вообще и какую долю этого числа составляли тогда твердые знаки?

Это легко. На каждой странице в среднем 1620 букв. Из них — тоже в среднем — на страничку приходится — 54‑55 твердых знаков. Здесь побольше, там поменьше, но в среднем так. Кто знает арифметику, подсчитает: эти три с небольшим сотых общего числа — 3,4 процента.

Теперь ясно: на 2080 страниц романа высыпала армия в три миллиона триста семьдесят тысяч букв. Каждая из них выполняет свою боевую задачу: каждая помогает вам усвоить мысль гениального писателя. И вдруг среди этих черных солдат замешалось 115 тысяч безоружных и никчемных бездельников, которые ровно ничему не помогают. И даже мешают. Можно ли это терпеть?

Если бы все твердые знаки, бессмысленно рассыпанные по томам «Войны и мира», собрать в одно место и напечатать подряд в конце последнего тома, их скопище заняло бы 70 с лишним страничек.

Это не так уж страшно. Но ведь книги не выпускаются в свет поодиночке, как рукописи. То издание, которое я читаю, вышло из типографии в количестве трех тысяч штук. И в каждом его экземпляре имелось — хочешь или не хочешь! — по 70 страниц, занятых одними никому не нужными, ровно ничего не означающими, «твердыми знаками». Двести десять тысяч драгоценных книжных страниц, занятых бессмысленной чепухой! Это ли не ужас?

Конечно, ужас! Из 210 тысяч страниц можно было бы сделать 210 книг, таких, как многие любимые вами, — по тысяче страниц каждая. «Малахитовая шкатулка» напечатана на меньшем числе страниц. «Таинственный остров» занимает 780 таких страничек. Значит, 270 «Таинственных островов» погубил, съел, пожрал одним глотком твердый знак!

Не смотрите как на пустяк на то, что я рассказал вам сейчас.

Постарайтесь представить себе ясно всю картину, и вы увидите, как буква может буквально стать народным бедствием.

Если на набор «Войны и мира» требовалось тогда, допустим, 100 рабочих дней, то три с половиной дня из них наборщики неведомо зачем набирали одни твердые знаки.

Если на бумагу, на которой напечатан этот роман, понадобилось вырубить, скажем, гектар хорошего леса, то целая роща в 20 метров длиной и 13 шириной пошла на те 210 томиков, в которых нельзя прочитать ровно ничего. Ни единого звука!

Становится прямо страшно. Но все это еще сущие пустяки. Разве в 1894 году была издана одна только «Война и мир»?

Нет, мы знаем: одновременно с ней вышло в свет еще около тысячи различных книг, толстых, тоненьких, разных. Будем считать, что каждая из них в среднем имела только 250 страничек и печатались они в те времена в очень небольшом количестве — по тысяче штук.

И тогда выйдет (а все это очень преуменьшенные цифры), что в старой, царской России в те дни ежегодно печаталось около восьми с половиной миллионов страниц , сверху донизу покрытых нелепым узором из сплошных твердых знаков. Целая библиотека — из многих тысяч томов, по тысяче страниц в каждом.

За этот счет можно было выпустить десятки увлекательных романов, десятки важных научных работ на той же бумаге. А ее съел твердый знак! Можно было напечатать на ней сотни букварей, тысячи полезнейших брошюр... Десятки тысяч человек стали бы читать эти книги, если бы они вышли в свет. Но всех их пожрал твердый знак!

Так было тогда, когда книги выходили в свет по тысяче, по две, по три тысячи штук каждая (и то только самые ходкие из них, самые популярные). А ведь теперь наши книги издаются в миллионах экземпляров; каждый год у нас в СССР в свет выходят десятки тысяч изданий под разными заголовками. Так сами подумайте, что´ произошло бы, если твердый знак не был в свое время разбит наголову, взят в плен, лишен всех своих старых прав и посажен за нынешнюю скромную работу...

Вам, наверное, все это покажется странным: ну, а неужели же люди до того времени не замечали и не понимали такой ясной вещи? Как же они мирились с подобной ахинеей?

Царские правители отлично видели все, что «творил» твердый знак. И тем не менее они всячески заступались за него. Почему? Да, пожалуй, именно потому отчасти, что он делал книгу чем‑то более редким, более дорогим, отнимал ее у народа, прочным забором вставал между ними и знанием, черным силуэтом заслонял ясный свет науки. Им того и хотелось.

А Советская власть не могла потерпеть этого даже в течение года. Уже в 1918 году буква‑паразит испытала.то, что испытали и ее хозяева‑паразиты, бездельники и грабители всех мастей: ей была объявлена решительная война. Не думайте, что война эта была простой и легкой. Люди старого мира ухватились за ничего не означающую закорючку "ъ" как за свое знамя[2].

Правительство приказало уничтожить эту букву везде, где только она стояла понапрасну, оставив ее, однако, в середине слов в качестве «разделителя». Казалось бы, кончено. Но противники уцепились даже за эту оговорку.

В типографских кассах под видом разделителя было оставлено так много металлических литер "ъ", что буржуазные газеты и брошюры упорно выходили с твердыми знаками на конце слов, несмотря на все запреты.

Пришлось пойти на крайние меры. Против буквы вышли на бой люди, действия которых заставляли содрогаться белогвардейские сердца на фронтах, — матросы Балтики. Матросские патрули обходили столичные петроградские печатни и именем революционного закона очищали их от «ера». В таком трудном положении приходилось отбирать уже все литеры начисто; так хирург до последней клетки вырезает злокачественную опухоль. Стало нечем означать и «разделительный ер» в середине слов. Понадобилось спешно придумать ему замену, — вместо него стали ставить в этих местах апостроф или кавычки после предшествующей буквы... Это помогло: теперь на всей территории, находившейся под властью Советов, царство твердого знака окончилось. Апостроф не напечатаешь в конце слова!

Зато повсюду, где еще держалась белая армия, где цеплялись за власть генералы, фабриканты, банкиры и помещики, старый «ер» выступал как их верный союзник. Он наступал с Колчаком, отступал с Юденичем, бежал с Деникиным и, наконец, уже вместе с бароном Врангелем, убыл навсегда в невозвратное прошлое. Так несколько долгих лет буква эта играла роль «разделителя» не только внутри слова, но и на гигантских пространствах нашей страны она «разделяла» жизнь и смерть, свети тьму, прошедшее и будущее...[3]

По окончании гражданской войны все пришло в порядок. Мир наступил и в грамматике. Твердый знак смирился, как некоторые его покровители. Он «поступил на советскую службу», подчинился нам, начал ту тихую работу, которую выполняет и сейчас.

Бурная история самой дорогой буквы мира закончилась. По крайней мере, в нашей стране.

«ЕР» ВНЕ РОССИИ

Но когда наша Советская Армия вступила в 1944 году в освобожденную Болгарию, многие огляделись с удивлением.

Со всех стен, с вывесок, с газетных страниц, с обложек книг бросались в глаза бесчисленные твердые знаки, такое множество твердых знаков, о каком не могли мечтать даже самые свирепые грамматисты России столетие назад.

Даже люди пожилые, которые сами когда‑то учились по правилам дореволюционной грамматики, представить себе не могли, как надо читать удивительные слова:

«бръснарница» (парикмахерская)

«бакърджия» (медник)

Заглавия детских книжек в витринах и те поражали своими начертаниями:

«Гълъбъ и пъдпъдъкъ» (голубь и перепел)

«Кълвачъ и жълъдъ» (дятел и желудь)

Там, где он стоял на конце слов, твердый знак казался именно старым нашим знакомцем, буквой‑паразитом. Там же, где он появлялся посреди того или иного слова, он, по‑видимому, играл тут, в Болгарии, какую‑то совершенно иную, незнакомую нам роль. Никак не похоже было, чтобы он мог выступать здесь и как «разделитель»: ведь он тут занимал положение между двумя согласными .

Может быть, человек внимательный, не будучи ни языковедом, ни «болгаристом», мог, понаблюдав за твердым знаком, своим умом дойти до истины? Вряд ли!

Вот болгарское слово «вълна». По‑русски оно значит «волна».

Вот слово «вън». В переводе это будет «вон», снаружи. А рядом слово «външность», — означает: «внешность».

Вот еще несколько таких пар:

По‑русски:

По‑болгарски:

восхвалять

възхваля´вамъ

вопрос

въпро´съ

долбить

дълбамъ

кормилица

кърми´лница

Судя по этому, можно, казалось бы, предполагать, что «ер» просто заменяет у болгар наше "о".

Однако я могу привести другие слова, которые покажут, что это не совсем так:

По‑русски:

По‑болгарски:

суд

съд

рука

ръка

путник

пътник

трест

тръст

пень

пън

зерно

зърно

торг

търг

рожь

ръж

собор, сбор

събор

холм

хълм

Получается, что один и тот же «ер» порою заменяет наше "у", иногда — наше "е" и часто — наше "о". Вопрос не упростился, а, наоборот, осложнился. Остается обратиться к болгарской грамматике.

Грамматика говорит нам: знак «ер» в болгарском языке очень часто означает вовсе не "о", и не "у", и не "е", как могло нам показаться. Здесь он отнюдь не бездельник, не безработная буква. Он выражает особый звук, похожий и на "о" и на "а" одновременно.

Нечего удивляться существованию столь странного, «среднего между двумя» звука. Мы, русские, и сами постоянно произносим примерно такие же звуки. Было бы, пожалуй, даже естественно, если бы мы в некоторых наших словах стали писать этот болгарский «ер»; тогда наши слова:

голова

стали бы выглядеть так:

гълава

колокольчик

кълъкольчьк

Здесь ведь мы действительно произносим не "о" и не "а", а что‑то среднее. Именно поэтому наши школьники часто и ошибаются «на этом самом месте» в подобных русских словах.

Мы тут ставим "о" по особым соображениям: если ударение упадет на этот слог при изменении слова, нам ясно услышится в нем "о": «го´лову», «ро´гом».

Болгары же предпочитают там, где они ясно слышат звук "о", писать "о"; там же, где слышится полу"о"‑полу"а", ставить свой "ъ"[4].

Возьмем теперь слово, нам уже знакомое: «волк». По‑болгарски «волк» будет «вълк». Еще очень недавно (до 1945 года) слово это писалось у них и так: «вълкъ». Но ведь это очень напоминает нам древнеславянское его написание. Удивляться нечему: древнеславянский язык и древнеболгарский язык — это одно и то же.

По‑видимому, в старославянском языке слово «вълкъ» так и произносилось, как писалось: «в?лк?». Потом и у нас и в Болгарии конечный неясный гласный просто исчез. Что же до первого такого гласного, то у нас под ударением он постепенно превратился в несомненное "о", а у родственных нам по своему языку болгар сохранился в виде, очень напоминающем далекое прошлое[5].

Однако и конечный гласный много столетий напоминал о своем существовании в обоих языках через посредство буквы «ер», никак не желавшей уступать свое место в конце слов. Так червеобразный отросток нашей слепой кишки напоминает нам своим бесполезным (и даже вредным) присутствием о тех эпохах, когда человек был еще травоядным животным. Врачи вырезают его без жалости; но ученые втайне радуются, что он еще сохранился в организме людей: он позволяет судить об анатомических особенностях наших древнейших предков.

ПЕЧАЛЬНАЯ ИСТОРИЯ ШТАБС‑КАПИТАНА СЛОВОЕРСОВА

Я только что выразился очень кратко: «конечный неясный гласный исчез». Как так? Куда исчез? Разве такие пропажи наблюдаются в языке? Почему это происходит?

Думая о подобных вещах, я и вспомнил о горестной судьбе штабс‑капитана Словоерсова. У писателя Достоевского один из его героев говорит весьма своеобразным языком; он рекомендуется так:

"Николай Ильич Снегирев‑с, русской пехоты бывший штабс‑капитан‑с! Скорее надо было бы сказать: штабс‑капитан Словоерсов  , а не Снегирев  , ибо лишь со второй половины жизни стал говорить словоерсами  . Словоер‑с приобретается в унижении!"

Почему штабс‑капитан именует себя такой странной фамилией? Что означает выражение «слово‑ер‑с» ? И как вообще надо понимать эти его жалобы?

«Словоерсами» назывались в старину те странные для нас «приговорки», которыми Николай Снегирев снабжает чуть ли не каждое третье из произнесенных им слов: «Вот и стул‑c! Извольте взять место‑с!» Или: «Сейчас высеку‑c! Сею минуту высеку‑с!»

Лет сто назад не он один, — очень многие русские люди вставляли в свою речь звук "с" там, где нам он представляется совершенно неуместным. Так выражаются, например, капитан Тушин у Льва Толстого, Максим Максимович в «Герое нашего времени» Лермонтова, многие герои Тургенева:

«Да‑с! И к свисту пули можно привыкнуть!» (Толстой)

Или:

«Да, так‑с! Ужасные бестии эти азиаты...» (Лермонтов)

Или:

«Хорошие у господина Чертопханова собаки?»

«Преудивительные‑c! — с удовольствием возразил Недопюскин. ‑...Да что‑с! Пантелей Еремеич такой человек... что только вздумает... всё уж так и кипит‑с!» (Тургенев)

У М. Ю. Лермонтова есть даже один неоконченный рассказ, весьма замечательный во многих отношениях, где в сложную фабулу вмешивается путаница между немецкой фамилией «Штосс», названием карточной игры «штосс» (от немецкого «штосс» — толчок) и русским вопросительным местоимением «что» со «словоерсом» — «Что‑с?»

В отрывке этом изображается странная встреча героя со стариком призраком, только что вышедшим из мрака:

"Старичок улыбнулся.

— Я иначе не играю! — проговорил Лугин.

— Что‑с? — проговорил неизвестный, насмешливо улыбаясь.

— Штосс? Это? — у Лугина руки опустились..."

Вся сцена оказалась бы невозможной, если бы не наличие в языке того времени «словоерсов». Как видите, своеобразное присловье это было во дни Лермонтова вещью весьма распространенной. Держалось оно и позднее. По свидетельству современников, со «словоерсами» разговаривал славный наш флотоводец П. С. Нахимов. Пользовались ими и многие другие исторические лица. Да, пожалуй, даже сейчас еще можно услышать из уст человека постарше: «Ну‑с, нет‑с!» или: «Тэк‑с, тэк‑с, мой друг!» Что же все‑таки значит и откуда взялось в нашем языке это непонятное "с"?

ЕВГЕНИЙ ОНЕГИН И ЕГО СОСЕДИ

«Словоер‑с приобретается в унижении!» — горько говорит штабс‑капитан Снегирев.

Раскройте «Евгения Онегина» — величайшее из произведений нашего великого поэта. Здесь в пятой строфе второй главы вы найдете рассказ о том, почему и за что обиделись и рассердились на столичного щеголя Онегина его простоватые деревенские соседи‑помещики:

... Все дружбу прекратили с ним.

"Сосед наш неуч; сумасбродит;

Он фармазон; он пьет одно

Стаканом красное вино;

Он дамам к ручке не подходит;

Все да  да нет  ; не скажет да‑с

Иль нет‑с  ". Таков был общий глас.

Выходит, по мнению провиницалов‑дворян, произносить «да‑с», «нет‑с» и тому подобные слова со «словоерсами» было признаком не унижения, а хорошего воспитания, вежливости. Столичный же аристократ Онегин никак не желал выражаться столь вежливо. По его мнению, разговор со «словоерсами» был и впрямь унизителен, показывал плохое воспитание и невысокое положение того, кто к нему прибегал.

Совершенно ясно, что приставка эта не только являлась в тогдашнем обществе чем‑то весьма привычным и распространенным; ей еще придавалось особое значение в разных общественных слоях и классах. О ней судили по‑разному, и притом довольно горячо.

Тем интереснее допытаться, как могло сложиться столь острое и различное отношение к маленькому присловью, «в одну буковку». Что выражало собой и о чем напоминало оно?

ПИР У ЦАРЯ ИВАНА IV

Есть у писателя и поэта А. К. Толстого роман из времен царя Ивана IV — «Князь Серебряный». Среди прочих сцен имеется там одна, которая разыгрывается во время пира в царской трапезной. Важные гости сидят за столами, а стольники и гридничьи отроки разносят им ви´на и сне´ди и, кланяясь в пояс, вежливо говорят каждому:

«Никита‑ста! Царь‑государь жалует тебя чашей со своего стола!»

Или:

«Василий‑су! Отведай сего царского брашнa!»

Словом, что‑то в этом роде.

Любопытно узнать, каково значение незнакомых нам выражений: «Никита‑ста» и «Василий‑су»?

В те далекие времена приставки «су» и «ста» на самом деле придавали обращению вежливость и почтительность. Людей уважаемых, властных полагалось бы, собственно, «чествовать», добавляя к имени каждого либо словечко «старый», либо «сударь» (то есть «государь»). Такой обычай существовал в древности.

Но именно потому, что подобные обращения повторяли изо дня в день, постоянно, не заботясь о смысле, а только стараясь, чтобы приветствие было вежливым по форме, окончания почтительных слов, на которые не падает ударение, мало‑помалу стали произноситься всё менее и менее ясно, сделались невнятными и, наконец, совсем отпали. Так засыхает и отламывается кончик ветки, к которому почему‑либо перестал притекать— животворящий сок.

Удивляться этому нет причин. В нашем современном языке мы имеем множество близких примеров.

Скажите, что чаще приходится вам слышать:

«Анна‑Ванна» или «Анна Ивановна»?

«Благодарю вас» или «блдарюсс»?

Мы сами доныне все еще, как царедворцы времен царя Ивана, говорим своим собеседникам: "Скушайте, пожалуйста !" А ведь это значит не что иное, как "Скушай, пожалуй, старый " (то есть: «пожалуй, награди меня такой милостью твоей»).

Сорок‑пятьдесят лет назад можно было повсеместно услышать своеобразное обращение: «милсдарь».

"Пслушть, милсдарь !" — заносчиво цедил сквозь зубы какой‑нибудь важный чиновник 1910 года, обращаясь к лицу незнакомому и не слишком, по всей видимости, значительному.

"Генерал медленно повернул ко мне свое лицо... и выговорил:

— Вы... тово?.. Вы осмеливаетесь, мальчишка, молокосос? Осмеливаетесь шутить... милостисдарь ?" — Так в 1883 году передает разговор между начальником и подчиненным А. П. Чехов.

Еще примерно за пятьдесят лет до этого И. С. Тургенев записал то же обращение в несколько более полной его форме:

"Я, наконец, вынужденным нахожусь, милостивый сдарь мой  , вам поставить на вид!" — говорил генерал Хвалынский, — обращаясь к лицам низшим, которых... презирает".

То, что в дни Тургенева звучало как «милостивый сдарь», то, что ко времени Чехова превратилось в «милостисдарь», то еще ранее существовало как полное обращение: «милостивый государь». Это наглядно показывает, как слово за долгую жизнь может потерять значительную часть составляющих его звуков.

ТАЙНА СЛОВОЕРСОВА РАСКРЫТА

После такого путешествия во времени тайна штабскапитана Снегирева может быть легко раскрыта. Ключ к ней лежит в истории нашего языка.

«Словоер» — последний остаток от того вежливого титула «сударь», которым в далекие времена сопровождалось каждое обращение младшего по чину и сану к старшему , более важному человеку. Это таинственное "с" — все, что язык сохранил от длинного слова «государь». «Государь» превратился в «сударь», «сударь» — в «су», «су» — в "с". Люди настолько забыли его происхождение, что к этой букве "с" (когда речь шла о письме) стали добавлять совершенно нелепый на этом месте "ъ" — «ер», которому полагалось, по тем понятиям, стоять на концах слов. А так как буква "с" в старославянской азбуке носила наименование «слово» (как "а" — «аз», "б" — «буки» и т.д.), то сочетание из нее и «ера» и получило в народе имя «словоер». «Словоерс» буквально значит: «с да ер будет с». Ведь так тогда и вообще «читали по складам»: «аз‑буки — аб; зело‑аз — за; слово‑ер — с...» Только и всего!

Вы спросите еще: почему же Николай Снегирев считал это «присловье» признаком унижения? Почему, напротив, соседи Онегина возводили его в признак «хорошего воспитания», а сам Онегин возражал против него?

Все очень понятно.

«Словоерсы» полагалось употреблять, как уже мы указали, только в обращении «младшего» к «старшему». У великих писателей наших говорят «со словоерсами» только «люди маленькие», робкие, «тихие» или иногда еще люди, вышедшие из низов, вроде адмирала Нахимова. И капитан Тушин в «Войне и мире», и Максим Максимыч Лермонтова, и робкий Недопюскин Тургенева — все это люди «смирные», «в малых чинах», скромные по характеру, а иногда и вовсе забитые.

Нельзя себе представить, чтобы со «словоерсами» заговорил Андрей Болконский, мрачный Печорин или даже неистовый тургеневский Чертопханов, покровитель Недопюскина. Это было бы «ниже их достоинства».

Было это ниже достоинства и совсем еще молодого человека — Онегина. Старики же помещики требовали от него почтительности и уважения. Вот почему их так раздражали его гордые «да» и «нет».

Так наш интерес к маленькой, совсем крошечной частице, участнице нашей речи, заставил нас развернуть целую широкую картину человеческих отношений за несколько веков.

Удивляться этому не приходится: нельзя изучать историю языка в отрыве от истории того общества и народа, которым он принадлежит. Что´ поняли бы мы в судьбе леса, если бы захотели составить представление о нем, забыв о почве, на которой он вырос? Так же обстоит дело и с языком.

Чуть раньше я задал вам «риторический вопрос»: «Наблюдаются ли в языке пропажи?» Теперь вы сами видели: наблюдаются! И порой можно выяснить, как они происходят. Например, так, как только что было показано на истории словоерсов.



[1] «Немой место занял, подобно, как пятое колесо!» — сердито говорил о твердом знаке М. В. Ломоносов еще в XVIII веке.

[2] Может показаться, что я преувеличиваю. Так нет же: вот с каким истерическим визгом, на каких высоких нотах писал еще в 1917 году, ожидая неизбежной реформы правописания, в ретроградном журнале «Аполлон» некто В. Чудовский о букве «ять» (ее ожидала судьба, одинаковая с «твердым знаком»): «Убийство символа, убийство сути! Вместо языка, на коем говорил Пушкин, раздастся дикий говор футуристов... Могут законно отнять сословные, вотчинные, образовательные преимущества, — мы подчинимся законной воле страны; но букву „ять“ отнять у нас не могут. И станет она геральдичным знаком на наших рыцарских щитах...» (Журн. «Аполлон». 1917, № 4‑5). Эти же неистовые вопли раздавались и по поводу твердого знака — «ера».

[3] Можно было бы добавить к этому, что «ер» даже эмигрировал за границу вместе с разбитыми белыми. Так, на Западе кое‑где и теперь (правда, все реже и реже) последыши прошлого издают еще книжки и газетки, в которых «царствует» старая орфография: с «твердым знаком», с «и с точкой», с «фитой» и «ижицей». Там до сих пор говорят о «мvропомазанных» самодержцах, вспоминают «святаго» Георгия и других «заступниковъ».

[4] В болгарском правописании есть свои трудности, связанные с буквой "о" и выражаемым ею звуком. Когда ударение падает на звук "о", он произносится совершенно ясно: "о". Безударное же "о" выговаривается неясно: как нечто среднее между "о", и "у". Болгарским школьникам приходится думать: что´ здесь надо произнести: «кислород» или «кислурод», «грамотност» или «грамотнуст»? У каждого свои затруднения. А конечный «ер» с 1945 года упразднен и в Болгарии.

[5] Любопытно, какое своеобразное влияние "ь" и "ъ" оказали в старину на русское вокальное искусство. В древности, когда «полугласные звуки» еще произносились, были сочинены церковные песнопения — молитвы. Некоторые ноты молитв приходились как раз на эти «полугласные». Затем полугласные исчезли в живой речи, а в пении их продолжали «тянуть»: вместо «спас» пели «сопасо» (ведь написано было «съпасъ»), вместо «днесь» — «денесе» ("ь" раньше выговаривался, как "е"). Понадобилось специальные постановление собора: «Гласовое пение пети на речь», — да и то старообрядцы‑раскольники этому яростно сопротивлялись. Излюбленное ими пение именовалось «хомовы´м».